Лихая болесть
20.05.2026, 16:01

Чтоб тебя лихая болесть взяла, трястись бы тебе лихоманкой! В.И.Даль Брань - привет

Гончаров Иван Александрович

Лихая болесть

В декабре 1830 года, когда холера находилась еще в Москве, но уже значительно уменьшилась, из двухсот пятидесяти кур пятьдесят в самом непродолжительном времени лишились жизни.

Ученая брошюра о действиях холеры в Москве, доктора Христиана Лодера; Москва; страница 81.

Читали ли вы, милостивые государи, или по крайней мере слыхали ли о странной болезни, которою некогда были одержимы дети в Германии и Франции и которой нет названия и другого примера в летописях медицины; именно: в них поселялось какое-то непостижимое стремление идти на гору св. Михаила (кажется, в Нормандии).

Тщетно отчаянные родители старались удержать их: малейшее сопротивление их болезненным желаниям влекло за собою печальные следствия — жизнь детей медленно угасала. Удивительно? не правда ли? — Не будучи знаком с литературою медицины, не следуя за ее открытиями и успехами, я не могу сказать вам, объяснен ли этот факт или по крайней мере подтверждено ли его вероятие; но зато с своей стороны сообщу свету о подобной же не менее странной и непостижимой эпидемической болезни, губительных действий которой я был очевидным свидетелем и чуть не жертвою. Предлагая наблюдения мои со всевозможною подробностию, я осмеливаюсь предупредить читателя, что они не подвержены никакому сомнению, хотя, к сожалению, не запечатлены верностью взгляда и ученым изложением, свойственным медику.

Прежде нежели опишу этот недуг со всеми его признаками, долгом поставляю уведомить читателя о тех особах, которые имели несчастие испытать его.

Несколько лет назад я познакомился с добрым, милым, образованным семейством Зуровых и проводил у них почти все зимние вечера. Время неприметно текло среди их самих, среди круга их знакомых, наконец, среди тех удовольствий, которые они избрали и допустили в своем доме. Там, правда, не было карт, и напрасно праздный старик или избалованный бездействием, мучимый головною и душевною пустотою юноша стали бы искать денег и развлечения в этом занятии: надежды их никогда не сошлись бы с благородным образом мыслей Зуровых и их гостей; но зато танцы, музыка, а чаще всего чтение, разговоры о литературе и искусствах поглощали зимние вечера.

С каким удовольствием вспоминаю я эту густую толпу друзей, осаждавшую большой круглый стол, перед которым на турецком диване сиживала Мария Александровна, добрая хозяйка, и разливала чай, а сам Алексей Петрович ходил обыкновенно с сигарою и чашкою холодного чая вдоль по комнате, по временам останавливался, вмешивался в разговор и опять ходил. Помню и восьмидесятилетнюю бабушку, разбитую параличом, которая, сидя поодаль в укромном уголке на вольтеровских креслах, с любовию обращала тусклый взор на свое потомство, и соленая слеза мирного счастия мутила глаза ее, и без того расположенные к слепоте. Помню, как она поминутно подзывала младшего внука Володю и гладила его по голове, что не всегда нравилось резвому мальчику, и он часто притворялся, будто не слышит ее призыва. Сверх всего этого, бабушка была презамечательная особа во многих отношениях; а потому да позволено будет мне сказать еще несколько слов о ней: она сидела, как было упомянуто выше, постоянно на одном месте и владела только левою рукою: подивитесь же деятельности! умела употребить и единственную свою длань с пользою для общества; следовательно, несмотря на угасшие силы и едва таившуюся искру в ветхом сосуде жизни, занимала почетное звено в цепи существ. Когда утром внуки и внучки, подняв ее с постели, усаживали в кресла, тут она поднимала левою рукою с материнскою заботливостью стору у окна, и Боже сохрани, если б кто другой предупредил ее! Но только ли еще? Ужели умолчу о главной ее способности, которая дорого покупается бедным человечеством, — увечьем на службе или параличом; бабушка купила последним. Дело в том, что она во всякое время предсказывала погоду и служила как бы домашним живым барометром. Так, ежели Марье Александровне, Алексею Петровичу или кому-нибудь из старших внуков нужно было идти со двора, то предварительно спрашивали ее: «Матушка (или бабушка), какова-то погода будет?» — и она, пощупав который-нибудь из онемевших членов, как вдохновенная сивилла, отрывисто отвечала: «Снежно — ясно — оттепель великий мороз», — смотря по обстоятельствам, и никогда не обманывалась. Не полезно ли иметь такое сокровище в семействе? Помню и старого заслуженного профессора, который, оставив кафедру политической экономии, с большим успехом занимался еще исследованием разных сортов нюхального табаку и влияния его на богатство народов. Помню, наконец, свое место подле племянницы Зуровых, чувствительной, задумчивой Феклы, с которой я любил беседовать тишком о разных предметах, например о том, долго ли могут проноситься чулки после штопанья или сколько бы аршин холста потребовалось мне на рубашки и проч., на что она всегда давала ясные и удовлетворительные ответы. Помню, как острые, но не язвительные шутки сыпались со всех сторон и возбуждали дружный хохот; помню… Но простите, милостивые государи и государыни, что не могу привести в ясность и разместить в приличном порядке всех воспоминаний: они смешанной толпой теснятся в мою голову и выжимают оттуда слезы, которые струятся по щекам и потом орошают сию писчую бумагу. Позвольте обтереть их: иначе не дождетесь моего рассказа…

Ну вот теперь я покойнее и могу снова заняться своим предметом, от которого отворотили меня умиление и сострадание. «Сострадание? — спросите вы, — как? почему? какое?» Да, сострадание, милостивые государи и государыни, глубокое сострадание. Я был привязан к моим знакомым не только душевными, но и сердечными узами, которые хотел укрепить законным образом. Вспомните мой давешний намек на разговор с Феклой: это недаром; гм! понимаете? Как же не плакать, как не терзаться, когда подумаю, что всё семейство, начиная с бабушки и до шалуна Володи, погибло, погибло невозвратно жертвою страшной эпидемии, которая, к счастию, удовольствовалась этим, хотя и распространилась было и между знакомыми их, но те впоследствии избегли ее. Вот, извольте видеть, как это происходило.

Я вначале упомянул, что проводил у Зуровых зимние вечера, а об летних не сказал ни слова потому, что я летом не жил в Петербурге, а уезжал, по приглашению дяди-старика, к нему в деревню пить с ним, по его настоятельным просьбам, домашние наливки, из которых рябиновка, приготовленная по особенному рецепту, могла, как утверждал он, восстановить порядок в моей нервной системе, а простокваша и варенцы, любимый его полдник, предохранить от желудочных болей, которым я был тогда подвержен. Как на минеральные воды, целые три лета сряду ездил я в деревню лечиться и взял три таких курса; но на четвертое небесам угодно было послать два страшные бедствия на ту губернию, где жил дядя: первое — неурожай на ягоды, вследствие чего наливочные бутылки остались пусты и праздны; и второе скотский падеж, столь сильный, что число трехсот пятидесяти голов скота сократилось в три, варенцы и простокваша оскудели; дядя мой, видя, что белый счет мало-помалу теряет свою заманчивость и что любимые его занятия исчезают, с горя также пал вместе с последнею любимою коровою и оставил меня наследником имения. — Остаток лета я употребил на приведение в порядок дел, а к началу зимы возвратился в Петербург. Первый мой визит был, разумеется, к Зуровым. Мне обрадовались. Я нашел всё по-прежнему, и зима опять застала те же лица в теплой зале Зуровых, за тем же чайным столом, меня опять подле Феклы, Алексея Петровича с сигарою, Марью Александровну, с прежнею любезностью и умом, за нескончаемою от века работою, вышиванием ковра по канве, начатого ею еще до замужства. В детях только произошли некоторые перемены: старший сын возмужал, вступил в университет и начал прислушиваться к шороху женского платья, а младший перестал прятать у своего учителя-немца платок с табакеркой и сажать бабушку мимо кресел, да еще бабушка сама усугубила деятельность и в забывчивости опускала стору середь дня или, отходя ко сну, поднимала ее. Впрочем, всё остальное было по-прежнему.

Быстро проходила зима; вечера стали короче; бабушка перестала предсказывать о великом морозе; на языке у ней чаще вертелось слово «оттепель». Настал апрель; солнце пламенным лучом проводило последний зимний день, который, уходя, сделал такую плачевную гримасу, что Нева от смеху треснула и полилась через край, а суровая земля улыбнулась сквозь снег. Ветреная щебетунья ласточка и верхолет жаворонок уже донесли о наступлении весны. В природе поднялся обычный шум: те, которые умирали или спали, воскресли и проснулись; всё засуетилось, запело, запрыгало, заворчало, заквакало — на небеси горe, и на земли низэ, и в водах и под землею. Вот и петербургские жители заметили весну.

В первый теплый день я весело пустился из дому прямо к Зуровым поздравить их с праздником природы и провести у них целый день.

— Здравствуйте, Алексей Петрович! — сказал я. — Честь имею кланяться, Марья Александровна! поздравляю вас с весной. Нынче очень тепло.

Едва я выговорил эти слова, как — и теперь весь дрожу! — вдруг в целом семействе произошло необыкновенное движение: Алексей Петрович зевнул и значительно взглянул на жену; та отвечала ему болезненной улыбкой; двое младших детей судорожно запрыгали, а старшие захлопали в ладоши; глаза самой бабушки оживились каким-то неестественным блеском, и во всем этом проглядывала дикая радость. Я остановился и посмотрел на них в недоумении.

— Что с вами? — спросил я наконец с робостью, — здоровы ли вы?

— Слава Богу, — отвечал Алексей Петрович, сильно зевая.

— Но с вами творится что-то чудное. Не огорчены ни вы чем?

— О нет! напротив, мы радуемся наступлению весны: приходит время начать наши загородные прогулки. Мы любим пользоваться воздухом и большую часть лета проводим за городом.

— Прекрасно! — сказал я, — надеюсь, что вы и мне позволите разделять с вами это удовольствие.

Опять то же движение.

— С радостью, — отвечал Алексей Петрович и бросил на меня дикий взгляд. Я испугался не на шутку и не знал, что делать и как объяснить себе эту сцену. Я стоял в нерешимости; но чрез минуту всё приняло обыкновенный вид, и приветливость хозяйки вывела меня из затруднительного положения.

— Вы, надеюсь, с нами обедаете сегодня? — спросила она.

— С удовольствием, — отвечал я, — но как теперь еще рано, то позвольте мне сделать визит в один дом.

— Ступайте! — кричал мне вслед Алексей Петрович, — только непременно приходите, и как вы обещали ездить с нами за город, — тут опять он начал зевать, — то мы условимся, когда и как устроить первую поездку

«Да еще теперь далеко до загородных прогулок», — подумал я, но сказать этого не решился, видя, как они горячо принимают к сердцу предстоящее удовольствие.

Вышед от них, я стал доискиваться причины этой непостижимой выходки целого семейства.

«Уж не питают ли они против меня какого-нибудь неудовольствия?» подумал я; но приглашение к обеду и дружеские проводы не соответствовали странной встрече. Что бы это значило? Размышляя таким образом, я наконец вздумал пойти узнать всё от их старого знакомого… Да! я забыл сказать, что в числе посетителей дома Зуровых были двое, которых надобно познакомить с читателем покороче, потому что в этом деле они играют важную роль.

Один — Иван Степанович Вереницын, статский советник не у дел, искренний друг Зуровых с самого детства. Он был обыкновенно задумчив и угрюм, редко принимал участие в общем разговоре, сидел всегда поодаль от прочих или молча ходил взад и вперед по комнате. Многие сердились за его нелюдимость, холодное обращение, а потому и пропустили неблагоприятные слухи на его счет: одни говорили, что он страждет отвращением к жизни и раз чуть было не утопился, но мужики вытащили его из воды, за что и награждены медалями для ношения на анненской ленте; какая-то старушка уверяла, что он знается с демоном, и вообще все называли его гордецом и бранили за презрение к миру, а иные даже под великим секретом разглашали, — есть же такие злые языки! — что он влюблен в женщину сомнительного поведения; одним словом, если поверить всему, что об нем говорили, то надобно было возненавидеть его; если же не верить, то возненавидеть других за черную клевету. Я не сделал ни того ни другого и после увидел, что поведение его есть следствие особенного взгляда на мир и тех наблюдений, которые… если бы он захотел, публиковал бы сам, а нам в чужое дело вмешиваться не следует: нам довольно знать, что он всякий день бывал у Зуровых и пользовался их особенною привязанностью.

Другое лицо — мой товарищ по ученью, Никон Устинович Тяжеленко, малороссийский помещик, тоже старый знакомый Зуровых, чрез которого и я познакомился с ними. Этот славился с юных лет беспримерною методическою ленью и геройским равнодушием к суете мирской. Он проводил бoльшую часть жизни лежа на постели; если же присаживался иногда, то только к обеденному столу; для завтрака и ужина, по его мнению, этого делать не стоило. Он, как я сказал, редко выходил из дому и лежачею жизнью приобрел все атрибуты ленивца: у него величественно холмилось и процветало нарочито большое брюхо; вообще всё тело падало складками, как у носорога, и образовывало род какой-то натуральной одежды. Он жил у Таврического сада, а пойти туда прогуляться было для него подвигом. Напрасно врачи предсказывали ему неизбежную борьбу с целым легионом болезней и разных сортов смертей: он опровергал возражения самыми простыми и ясными доводами; например, если упрекали его, что он мало ходит и может подвергнуться апоплексическому удару, он отвечал, что у него из передней в спальню ведет темный коридор, по которому он пройдет по крайней мере раз пять в день, чего, по его мнению, очень, очень достаточно, чтобы предохранить от удара. К этому, в виде заключения, он прибавлял следующее рассуждение, что ежели, дескать, и постигнет его, Тяжеленку, удар, то этот случай даст ему повод и законную причину сидеть безвыходно дома и послужит красноречивою защитою от всяческих нападений, и что тогда уже ему нечего будет опасаться насчет своего здоровья. Что же касается до воздуха, которым ему советовали пользоваться, то он утверждал, что, просыпаясь утром, он прикладывал лицо к отворенной форточке и насасывался воздуху на целый день. Врачи и друзья пожимали плечами и оставляли его в покое. Таков мой приятель Никон Устинович. Он любил Зуровых и бывал у них раз в месяц, но как это казалось ему выше сил, то он нарочно познакомил меня с ними.

— Ходи к ним почаще, братец, — сказал он мне, — они прекрасные люди, я их страх как люблю; да требуют, чтобы я раз в неделю бывал у них — эка шутка! Так, пожалуйста, ходи ты за меня и сообщай новости им обо мне, а мне об них.

К нему-то я отправился после странности, замеченной мною у Зуровых, в надежде, что он, как старый знакомый зная всё касающееся до них, объяснит и мне. В ту минуту, когда я зашел к нему, он замышлял о перевороте на левый бок.

— Здравствуй, Никон Устиныч, — сказал я. Он, лежа, кивнул головой. Здоров ли? — Он опять кивнул, в знак подтверждения: Никон Устинович даром не любил терять слов. — Зуровы тебе кланяются и пеняют, что ты совсем разлюбил их. — Он потряс головой в знак отрицания. — Да промолви же хоть словечко, мой милый!

— Вот… погоди… дай расходиться, — наконец медленно произнес он. Сейчас подадут мой завтрак, так я, пожалуй, и привстану.

Через пять минут человек с трудом дотащил к столу то, что Никон Устинович скромно называл «мой завтрак» и что четверо смело могли бы назвать своим. Часть ростбифа едва умещалась на тарелке; края подноса были унизаны яйцами; далее чашка или, по-моему, чаша шоколада дымилась, как пароход; наконец, бутылка портеру, подобно башне, господствовала над прочим.

— Ну вот теперь я… — начал было Тяжеленко говорить и вместе привставать, но ни то ни другое не удалось ему, и он опять упал на подушку.

— Неужели ты один съедаешь столько?

— Нет, и собаке дам, — отвечал он, указывая на крошечную болонку, которая, вероятно в угождение своему господину, лежала, как и он, постоянно на одном месте.

— Ну, Бог тебя суди! Однако, не шутя, — продолжал я, — не пойдешь ли ты со мной обедать к Зуровым?

— И! что ты! в уме ли? — сказал он и махнул рукой. — Лучше останься со мною: у меня будет славный окорок, осетрина, сибирские пельмени, сосиски, пудинг, индейка и чудесная дрочена. Сам, братец, командовал, как приготовить ее.

— Нет, спасибо; я дал слово; к тому же у нас нынче за столом будет интересный разговор о приготовлениях к загородным прогулкам.

Вдруг лицо Тяжеленки оживилось; он сделал над собой страшное усилие и — привстал.

— И ты! — И ты! — вскрикнули мы оба в одно время.

— Что значит твое восклицание? — спросил я.

— А твое?

— Мое, — отвечал я, — вырвалось от удивления, что давеча с Зуровыми сделались конвульсии, а теперь ты чуть не встал на ноги оттого только, что я заговорил о весне и загородных прогулках. Теперь ты видишь, что я воскликнул не без причины. Ну а ты отчего?

— Моя причина важнее, — отвечал он и поместил в рот кусок ростбифа. Я думал, что ты болен.

— Болен? Спасибо за участие, но с чего ты взял это?

— Я думал, что… ты заразился.

— Час от часу не легче! От кого? чем?

— От кого! от Зуровых.

— Что за дичь! Объяснись, пожалуйста.

— Погоди, дай… поесть. — И он тихо, медленно, как корова, жевал мясо. Наконец исчез последний кусочек; всё было съедено и выпито, и человек, принесший завтрак обеими руками, вынес остатки двумя пальцами. Я подвинулся ближе, и Тяжеленко начал:

— Заметил ли ты в эти три года твоего знакомства с Зуровыми что-нибудь особенное в них?

— До сих пор ничего.

— А поедешь ли летом в деревню?

— Нет, останусь здесь.

— В таком случае, начиная с нынешнего утра, ты будешь каждый день замечать диковинные штуки.

— Да что же это значит? скоро ли я добьюсь от тебя? и если в них скрывалось что-нибудь особенное, отчего ты не сказал мне об этом прежде?

— Значит это то, — продолжал Тяжеленко с расстановкою, — что у Зуровых недуг.

— Что ты говоришь? Какой недуг? — вскричал я с ужасом.

— Странный, братец, очень странный и заразительный. Сядь, слушай и не торопи меня… Я предвижу, что мне нынче и без того придется до смерти устать. Шутка ли, сколько рассказывать! Да нечего делать: надо спасти тебя. Не говорил я тебе до сих пор об этом потому, что не было никакой надобности: ты жил в Петербурге только зиму, а в это время в них заметить ничего нельзя; ума у них пропасть, время неприметно летит в их беседе; а вот летом, так чудо! они на себя не похожи; совсем другие люди; не едят, не пьют: только одно на уме… Жалость! жалость! а помочь нечем!

— По крайней мере скажи мне название и свойство болезни, — спросил я.

— Названия ей нет, потому что это, вероятно, первый случай; а свойство сейчас объясню. Как бы, с чего начать?.. Вот, видишь ты… Да это премудреная вещь, когда не знаешь имени… Ну, хоть пускай, назову пока «лихой болестью», а там как медики дознаются, то окрестят по-своему. Дело в том, что Зуровым летом дома не сидится: вот какой страшный, убийственный недуг.

И Тяжеленко одним вздохом выпустил с полфунта воздуха, сделав прекислую гримасу, как будто у него из зубов вытаскивали лакомый кусок. Я захохотал.

— Помилуй, Никон Устиныч! да это — недуг только в твоих глазах. Ты сам одержим гораздо опаснейшею болезнию: целый век лежишь на одном месте. Эта крайность скорее доведет до гибели. Или ты, может быть, шутишь?

— Какие шутки! болезнь, братец, страшная болезнь! Наконец скажу яснее: их губит неодолимая страсть к загородным прогулкам.

— Да это приятнейшая страсть! Я сам дал слово участвовать в поездках.

— Ты дал слово? — воскликнул он. — О несчастный Филипп Климыч! что ты сделал! Ты пропал! — Он чуть не заплакал. — Ты уж и с Вереницыным говорил об этом?

— Нет еще.

— Ну, слава Богу! есть время всё исправить: только слушайся меня. — Я в недоумении смотрел на него, а он продолжал: — Я сам, бывало, помнишь ли, в старые годы, когда имел глупость бoльшую часть дня и даже ночи проводить на ногах: то-то молодость! — не прочь пойти в лес с маленьким запасом, например… этак… с жареной индейкой под мышкой и с бутылкой малаги в кармане;

сяду под дерево в теплый день, поем и лягу на травку;

ну-а потом и домой. А эти люди убивают себя прогулками. Вообрази, до чего дошли! если летом в который день остаются дома, то, по собственному их признанию, которое я подслушал в один из припадков, их что-то давит, гнетет, не дает им покою; какая-то неодолимая сила влечет за город, какой-то злой дух вселяется в них, и вот они… — Тут Тяжеленко начал говорить с жаром: — Вот они плывут, скачут, бегут и, приплывши, прискакавши, прибежавши туда, ходят чуть не до смерти — как не падут на месте! то взбираются на крутизны, то лазят по оврагам. — Здесь каждое из этих понятий он сопровождал живописным жестом. — Пускаются вброд по ручьям, вязнут в болотах, продираются между колючими кустарниками, карабкаются на высочайшие деревья; сколько раз тонули, свергались в пропасти, вязли в тине, коченели от холода и даже — ужас! — терпели голод и жажду!

Всё это красноречие выходило из Тяжеленки вместе с потом. О, как он был прекрасен в эту минуту! благородное негодование изображалось на обширном челе его, крупные капли пота омывали лоб и щеки, а вдохновенное выражение лица позволяло принять их за слезы. Предо мной воскресли златые, классические времена древности; я искал ему приличного сравнения между знаменитыми мужами и отыскал сходство в особе римского императора Вителлия.

— Браво! брависсимо! хорошо! — кричал я, а он продолжал:

— Да, Филипп Климыч! бедствие, сущее бедствие постигло их! Ходить целый день! Хорошо, что они еще потеют: это спасает их; но скоро и эта благодатная роса иссякнет от изнурения, и тогда — что с ними станется? А зараза глубоко пустила корни; она медленно течет по жилам их и пожирает жизненную эссенцию. Этот добрый Алексей Петрович! эта любезная Марья Александровна! почтенная бабушка! дети — бедные молодые люди! Юность, цветущее здоровье, блестящие надежды — всё истает, исчезнет в изнурении, в тяжких, добровольных трудах! — Он закрыл лицо руками, а я захохотал. — И ты можешь смеяться, жестокосердый человек?

— Да как же, братец, не смеяться, когда ты, равнодушнейший человек, беспечный до того, что если бы мир обрушился над твоею головою, ты бы не раскрыл рта спросить, что за шум, — ты целый час убиваешься и потеешь, а если б мог, и заплакал бы оттого только, что другие предаются ненавистнейшему для тебя удовольствию — прогулке!

— Ты всё еще не постигаешь, что я не шучу. Разве ты не видал зловещих признаков? — сказал он с досадой.

— Не знаю… мне показалось… Однако, какие же это признаки? спросил я.

— А беспрестанная зевота, задумчивость, тоска, отсутствие сна и аппетита, бледность и в то же время какие-то чудные пятна по всему лицу, а в глазах что-то дикое, странное.

— Вот об этом-то я и пришел спросить тебя.

— Ну так пойми же и знай, что лишь только они вспомнят о лесах, полях, болотах, уединенных местах, то все эти признаки обнаруживаются и ими овладеет тоска и дрожь до тех пор, пока они не удовлетворят бедственному желанию: тогда они торопливо несутся вон, не оглядываясь, едва захватив с собой необходимое, как будто подстрекаемые, гонимые всеми демонами ада.

— Да куда ж они ездят?

— Всюду: на тридцать верст от Петербурга нет ни одного куста, которого бы они не обшарили. Не говорю об известных местах — Петергофе, Парголове, которые всеми посещаются: они теперь ищут мало посещаемых захолустьев, для того чтоб, слышь, беседовать с природой, дышать свежим воздухом, бежать от пыли, и… кто их знает еще от чего! Послушай Марью Александровну, она тебе понаскажет: тут, дескать, от одних рынков да рестораций задохнешься! Гм! какая несправедливость! какая черная неблагодарность! от рынков и рестораций, этих приютов здоровья, мирного счастия! бежать средоточия произведений двух богатейших царств природы — животного и растительного; задыхаться воздухом тех мест, где сладчайшей потребности, еде, созидают чертоги, сооружают алтари! Скажи-ка мне, какая площадь величественнее Сенной и чем уступает выставка естественных произведений, которая бывает на ней, выставке художественных? Наконец, бежать наслаждения, которое только одно не убегает нас и — вечно юное, всегда свежее, ежедневно осыпает новыми, неувядаемыми цветами! Всё остальное есть призрак; всё непрочно, непостоянно; прочие радости ускользают от нас в ту минуту, когда их достигаешь, тогда как тут, если бы что-нибудь и вздумало ускользнуть, то меткая пуля летит вперед, по гласу прихотливого желания, и покоряет дерзкое существо. Зачем же эти удобства и обширные средства, как не для того, чтоб с признательностью наслаждаться и…

Видя, что Тяжеленко ударился в тонкости гастрономии, науки, которую он обработывал с успехом как теоретически, так и практически, в чем и дал мне два образца в одно утро, я остановил его.

— Ты забыл о Зуровых, — сказал я.

— Что тебе еще говорить об них? Погибшая семья! Вообрази, — продолжал он, — что обыкновенная прогулка Алексея Петровича составляет такой круг, который едва ли не превосходит сумму прогулок всей моей жизни. Он, например, отправляется из Гороховой в Невский монастырь, оттуда на Каменный остров, там гуляет, гуляет, переходит на Крестовский, с Крестовского через Колтовскую на Петровский, с Петровского на Васильевский, и назад в Гороховую, каково? и всё это пешком, и всё бегом — не ужас ли? То ли еще! Иногда в глубокую ночь, когда всё лежит, и богатый, и бедный, и звери, и… птицы…

— Кажется, птицы не лежат, — заметил я.

— Да… ну всё равно. А жаль их! Зачем бы природе лишать их этого невинного наслаждения! На чем, бишь, я остановился?

— Птицы, сказал ты.

— Да ведь ты говоришь, что птицы не лежат? Постой же; кто еще лежит?..

— Да нельзя ли, любезный Тяжеленко, попростее, так, знаешь, поближе к предмету? А то ведь устанешь.

— Правда, правда. Спасибо, что напомнил. Позволь же, я лучше прилягу: мне тогда будет ловчее. — Он прилег на подушки и продолжал: — Итак, иногда ночью вдруг Алексей Петрович вскочит с постели, выйдет на балкон и потом будит свою супругу: «Какая славная ночь, Марья Александровна! что если бы поехать!» И вдруг — куда девается сон! весь дом вскакивает, наскоро одеваются и бегут вон в сопровождении двух вернейших слуг — увы! также зачумленных. Или в другой раз, чему я сам бывал свидетелем, в середине обеда, в самый отрадный момент нашего бытия, между соусом и жарким, когда первые порывы голода миновались, но приемлемость к дальнейшим наслаждениям еще не притупилась, вдруг Алексей Петрович восклицает: «Что если бы мы доели это пирожное и жаркое за городом!» За мыслью мгновенно следует исполнение, — и жаркое с пирожным улетают в поле, а я, один, со слезами на глазах, возвращаюсь домой. Короче, никогда ни один поклонник женолюбивого пророка не стремился с такою жадностью в Мекку, ни одна московская или костромская старуха не жаждала так сильно подышать святостью киевских пещер.

— При таком влечении к природе, им бы жить на даче или в деревне, сказал я.

— Они и жили прежде, но дети выросли; заботы об их воспитании и другие важные обстоятельства удерживают их в городе. Пускай бы уж они одни несли бремя «лихой болести», а то вот беда: при их достоинствах, многие ищут знакомства с ними, и те, которые живут лето здесь, — погибают. Старый профессор начинает тосковать, теряет аппетит и сон; у племянницы его Зинаиды убыло несколько поклонников, которым не понравился новый талант ее — зевота; и прелестной супруге дипломата несдобровать бы, если бы она не уезжала каждый год летом на воды.

— Мне кажется, так недуг-то у тебя, — сказал я, — вот уж мне от твоих пустяков спать хочется.

— В этом я тебе никогда не помешаю, — отвечал Тяжеленко с неудовольствием, — равно как и в том, хочешь ты верить или нет.

— Ну, не сердись, мой милый! а лучше скажи, как же хотел спасти меня и где корень зла?

— Как! разве я тебе по сю пору не сказал еще? Вереницын, братец: вот кто всему причиной! он и Зуровых заразил!

— Возможно ли! кажется, человек такой к ним приверженный…

— Да, да, — прервал Никон Устинович, — славный человек, и поесть любит, и всё; да что ж делать! Лет восемь назад он отправился путешествовать по России, был и в Крыму, и в Сибири, и на Кавказе, — охота же людям шататься по свету! точно как нечего глотать здесь! — наконец уединился в Оренбургском крае и жил всё там, а года четыре назад возвратился сюда с переменою в характере и «лихой болестью». Он по-прежнему посещал Зуровых каждый день и каждый день вливал понемногу отравы в их мозг — и отравил; и все те, которые ближе, искреннее с ним, скорее, легче и более заражаются.

— Что же, — спросил я, — осведомлялся ли ты о причине этой странности?

— Как же! у него самого, да он всегда глухо отвечает, с неудовольствием отворотится и проворчит сквозь зубы: «Так, болезнь!» Впрочем, экономка Зуровых, Анна Петровна, моя добрая приятельница, сказывала мне под секретом, что будто он, живучи в Оренбургском краю, частенько ездил в степи и влюбился там в какую-то калмычку или татарку, кто его знает! Видишь, он какой! от него слова путного не добьешься; попробуй-ка спросить его когда-нибудь: «Что вы, Иван Степаныч, обедали сегодня? какие кушанья?» — ни за что не скажет: пренеоткровенный! Итак, Анна Петровна утверждает, что он даже жил в улусах кочующих племен и прижил там двоих детей, которых девал неизвестно куда. Ну, что мудреного, если он среди степей приобрел это расположение к полям? а что оно приманчиво, так это не чудо: азиатские колдуньи всегда были мудренее европейских. Читал ли ты, что пишут про арабских волхвов? чудеса! Может быть, калмычка из ревности заворожила его. Зайди-ка к нему вечерком когда-нибудь: проклятые-то так и смотрят ему в глаза!

— Кто проклятые?

— А котята-то! двое всегда за пазухой, двое на столе, да двое на постели; а днем всё пропадают. Что ни говори, а тут не просто!

— И тебе не стыдно верить таким пустякам?

— Я не верю, а только пересказываю предположения Анны Петровны.

— До сих пор, однако же, не успел сказать мне, почему ты не заразился сам и есть ли какое средство к спасению?

— Постоянного нет; всякий должен сам придумать. Меня предостерег покойный полковник Трухин, который также не был подвержен «лихой болести». Он был малый не промах, и как скоро Вереницын стал его заговаривать, тот, чувствуя в себе что-то необыкновенное, употребил все силы, чтобы исторгнуться из беды. К счастию, он вспомнил какое-то стихотворение, которое нагоняло всегда тоску на Вереницына. Полковник и давай декламировать: тот упал в обморок, а он спасся. С тех пор Вереницын больше не покушался погубить его, хотя он вообще усердно хлопочет об этом и, как демон-искуситель, вкрадывается в душу, усыпляет, доводит до бесчувственности, а там уж и поразит своею чарою, — не знаю, съесть ли, выпить ли что даст… Ну вот когда он расположился опутать меня адовыми сетями, я стал придумывать, как бы сразить его чем-нибудь необыкновенным, что особенно предписывал мне Трухин. Я думал, думал, думал и наконец угадай, чем поразил?

— Не знаю, — отвечал я.

— Ты помнишь мой голос?

— Твой голос? что, бишь, это такое?..

— Ну, неужели не помнишь? Вот, постой, я спою. Он вытянул губы, надул щеки и хотел уж огласить храмину нечестивыми звуками, но мне вдруг припомнился этот скрып немазаных колес: у меня от воспоминания затрещало в ушах, я замахал руками и благим матом закричал:

— Помню, помню! Сделай милость, не начинай! Чудовищный голос!

— Ну, то-то же, — сказал он. — Хотя моя родина славится мелодическими голосами, да в семье не без урода! Так когда только лишь он начал заговаривать меня, я вдруг запел во всё горло: он зажал уши и скрылся. Ты тоже изобрети что-нибудь, только помни, что надобно ошеломить его с первого раза, а иначе прощай! погибнешь. После Зуровы сами затеяли было втянуть меня и уговорили пойти прогуляться в Летний сад, вероятно, с намерением увлечь оттуда за город. Дорого стоило им исторгнуть мое согласие; наконец, мы пошли. Я, заметив их враждебный умысел, стал оглядываться, куда бы скрыться, — и что же? колбасная лавка в двух шагах! Думать нечего: они заговорились, а [я] и нырнул в нее. Они никак не догадались, куда я скрылся: осматривались, осматривались, а я поглядываю из окна да помираю со смеху! Вот всё, что могу сообщить тебе о «лихой болести», — больше не спрашивай. Посмотри мне в лицо: видишь, как в нем нарушено спокойствие горестными воспоминаниями и продолжительным рассказом? Постигни же и почти великость жертвы, принесенной дружбе; не тревожь моего покоя и — удались. Эй, Волобоенко! — закричал он своему человеку, — воды! окати мне голову, опусти сторы и не беспокой меня ничем до самого обеда.

Напрасно я пытался сделать ему еще несколько вопросов: он остался непреклонен и свято хранил упорное молчание.

— Прощай, Никон Устиныч! — Он молча кивнул головой, и мы расстались.

«Кто ж из них болен? — думал я по выходе от него, — верно, Тяжеленко. Что за вздор молол он мне об этих милых, добрых Зуровых? Как я посмеюсь с ними над ленью моего приятеля!»

Погуляв еще немного, я возвратился к Зуровым, и хотя час обеда приближался, но ни слуги, ни господа не думали об том. Алексей Петрович занимался с старшими детьми приведением в порядок рыболовного снаряда; Марья Александровна что-то писала. Я заглянул в бумагу и прочитал сверху надпись крупными словами: «Реестр серебру, столовому белью и посуде, назначенным на сие лето для загородных прогулок».

«Ого! — подумал я, — да приготовления-то идут не на шутку!»

А еще подальше Феклуша штопала серые чулки под цвет пыли, тоже для прогулок. Марья Александровна приветствовала меня зевотою.

— Иван Степаныч вас ждет в бильярдной, — сказала она. — Теперь еще рано: он просит сыграть с ним партию.

Вереницын встретил меня с тем видом, с каким встречает вас купец в лавке, портной в своей мастерской, то есть с надеждой на добычу. Мы вооружились киями и стали играть. Вдруг во время игры случилось мне взглянуть на него попристальнее: он зевал и с тоскливой миной посматривал на меня.

— Что вы? что вы? — вскричал я, подбежав к нему.

— Ничего, продолжайте играть, — сказал он басом, — сорок семь и тридцать четыре.

— Нет, — отвечал я, — мы доиграем после, а теперь позвольте отдохнуть: я много ходил.

— И прекрасно! сядемте же на диван.

Мы сели. Я положил голову на подушку. Он, приклонясь к моему уху, начал что-то нашептывать так тихо, что я не мог расслышать ни слова. Мне стало скучно: я задремал.

— Вы спите? — спросил он торопливо.

— Поч…ти… — пробормотал я сквозь сон.

— Ах, не спите, пожалуйста! мне надо поговорить с вами о многом, а я только начинаю.

— Из… ви… ните… не… могу…

Далее не помню, что было: я заснул; только впросонках слышал, как он, уходя, проворчал со вздохом: «Опять неудача! этот заснул, не слушав. Видно, придется не распространять моего недуга далее, а влачить его целый век одному и ограничиться единственными спутниками, Зуровыми».

Не знаю, долго ли я спал; человек разбудил меня, когда уже все сели за стол.

«Опять неудача, сказал он, — думал я. — Неужели рассказ Тяжеленки справедлив? Бедные Зуровы. А я, стало быть, избавился от дьявольского прельщения благодатным сном!»

За обедом кроме Зуровых была еще Зинаида с дядею. Сначала разнообразный разговор весело перебегал между собеседниками; но к концу обеда вдруг Алексей Петрович начал неистово зевать, и зевота сообщилась всем, кроме меня.

— А когда за город? — спросил Алексей Петрович, обращаясь к Вереницыну.

— Послезавтра, — отвечал тот.

— Бабушка! — закричал Володя, — какова погода будет послезавтра?

— Облачно, — отвечала старуха.

— Что за беда, что облачно! — сказала Марья Александровна, — хоть бы и дождик, мы всё можем ехать.

— Помилуйте! — воскликнул я, — дождитесь по крайней мере мая: теперь холодно, в поле даже нет травы. Как можно за город в апреле месяце, и с вашим здоровьем!..

— А что ж, разве мое здоровье худо? — прервала она меня. — Я довольно часто бываю здорова: помните, в свои именины, на третий день Рождества, Великим постом три раза чувствовала себя хорошо, — чего еще хотеть?

— А вы поедете? — спросил у меня Алексей Петрович, — вы дали слово.

— Я готов разделять с вами это удовольствие, — отвечал я, — только не прежде июня месяца, а не беспрестанно и во всякое время, как вы собираетесь. Я не понимаю, как не наскучит быть слишком часто за городом: что там делать?

— Возможно ли! — закричали все хором, — что делать за городом! — И начали: — Сидеть без шапки на жару и удить рыбу, — вопил неистово Алексей Петрович.

Фёкла: — Есть масло, сливки, собирать ягоды и грибы.

Зинаида: — Взирать на лазурь неба, дышать ароматами цветов, глядеться в водный ток, блуждать по злаку полей.

Вереницын: — Ходить с трубкою даже до усталости, смотреть на всё задумчиво и заглядывать в каждый овраг.

Бабушка: — Сидеть на траве и жевать изюм.

Старший сын, студент: — Есть черствый хлеб, запивать водой и читать Виргилия и Феокрита.

Володя: — Лазить по деревьям, доставать гнезда и вырезывать из сучьев дудки.

Марья Александровна: — Короче, наслаждаться природою в полном смысле этого слова. За городом воздух чище, цветы ароматней; там грудь колеблется каким-то неведомым восторгом; там небесный свод не отуманен пылью, восходящею тучами от душных городских стен и смрадных улиц; там кровообращение правильнее, мысль свободнее, душа светлее, сердце чище; там человек беседует с природой в ее храме, среди полей, познает всё величие…

И пошла! и пошла! О Господи! больнехонько! Вижу, вижу, прав Никон Устиныч — погибшая семья! Я поник головой на грудь и молчал, да и к чему бы послужили противоречия? можно ли бороться одному с толпою?

С того времени я стал грустным наблюдателем хода «лихой болести». Иногда мне приходило на мысль попробовать избавить их, хотя на время, силою от дьявольского обаяния, заперев двери в минуту отъезда, или броситься к знаменитейшим врачам и, возбудив сначала любопытство, а потом участие, умолять о помощи несчастным страдальцам; но это значило бы поссориться с ними навек, потому что они не теряли рассудка, и когда не было в помине прогулок, то это были те же «зимние Зуровы», то есть те же любезные и добрые, как и зимой.

Не стану утомлять читателя изображением всех разнообразных оттенков и отдельных случаев «лихой болести»: в рассказе моего приятеля Тяжеленки, который я передал почти без перемены, заключается общее понятие об этой болезни, а мне остается только прибавить, для большей ясности и достоверности, описание одной или двух поездок, наиболее обличающих болезненное состояние духа моих знакомых.

                                                                                                                                                                                                            (продолжение)
 

 

Категория: Гончаров И.А. | Добавил: coldaevatatyana2016 | Теги: трястись, К пословицам, лихая болесть, гончаров, тебе, Брань-привет, Гончаров И.А. Лихая болесть, Иван Александрович, дополнения, Слово по слову, Чтоб тебя, лихоманкой, взяла, бы, В.И.Даль
Просмотров: 4 | Загрузок: 0 | Рейтинг: 0.0/0


Всего комментариев: 0
avatar